Собрание произведений в одном томе - Михаил Жванецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девятнадцатое июля. Открытое окно.
Юг. Море. Зелень.
Вишни. Солнце. Небо.
Вишни, виноград.
Только нет друзей.
Они оставили мне это.
* * *Мы с ней дружно живем. То есть в основном она.
Мы и спим с ней, где главным образом спит она.
Мы никогда не расстаемся. Вернее, она, конечно.
В общем, все счастливы. Кроме меня.
Я потерял и простил своих друзей.
Я потерял и простил своих женщин.
Я снова приблизился к бумаге и заинтересовался тем, что она терпит.
Песочными часами пересыпается время.
Будущее внизу, прошлое вверху.
Когда вертишь свои шестьдесят, сыпятся дни из смеха в слезы.
В горле и глазах прыгают точки.
В мозговых полушариях ширятся белые пятна.
Ощущения переходят в наблюдения.
Наблюдения – в воспоминания.
Слезы, выраженные словами, вызывают смех.
Смех вызывает кашель.
Кашель выдает присутствие.
Уходишь замеченным.
* * *Мой контингент – «я минус десять», между мной и вами, мадам, не должно проходить больше одного третьеклассника. Ваше желание поместить туда семнадцатилетнего оболтуса привело к напряжению на разрыв, а уж мои попытки просунуть между нами двадцатисемилетнего взрослого идиота закончились полным крахом.
Время музыки
Странно: мы все понимаем, как глубока и вечна классическая музыка. Но властвует легкая. Как политика над учеными. Коли легкое властвует, надо его выбирать, как выбирают политику, надо его предлагать, как предлагают политику.
Легкая музыка делает эпоху.
Музыка не нуждается в переводе.
Могли бы и буквы придумать общие для всех народов – не захотели. Они думали, что буквы – главное. Буквы сохраняют нацию.
Ноты главнее. Общие для всех наций ноты сделали свое дело – можно стучать в кастрюли, обижаться на засилие, а побеждает та музыка, которая побеждает. Американская, итальянская. И обижаться нечего, тем более что американская – наполовину наша.
И Гершвин, и Берлин, и Покрасс. Не обижается Америка и выигрывает. А мы всю музыку, всю физику, все тексты подсчитываем, подсчитываем и проигрываем, проигрываем от огромного комплекса неполноценности.
Предмет нашей национальной гордости, корифей науки, обставивший весь мир, будет мучиться, болеть, голодать и умрет, лишенный внимания, потому что неправильно сконструирована система. Ему кроме слов нужен заработок, вот эта всеобщая известность и гордость ему – этому предмету – должна давать заработок. Чтоб жить и не зависеть ни от кого, тогда он может сочинить то, за что его любят.
Он может сочинять и в тюрьме. Но это будут сочинения в тюрьме. И, выйдя на свободу, он четко скажет, что тюремный опыт человеку вреден.
Только буквы. Ноты, цифры и опыты в тюрьме не поставишь. И музыка из тюрьмы будет музыкой из тюрьмы, где солнце в клетку, и туча в клетку, и женщина за решеткой с той стороны.
Женщина. Женщина. Женщина.
Потому что свобода – это женщина.
Тюрьма без женщины.
Болезнь без женщины.
Старость без женщины.
Война без женщины.
Все плохое без нее.
Свобода – это женщина.
Или, говоря сложнее, любовь.
Или, говоря еще сложнее, возможность любви.
Или, говоря проще, найти свой минус или свой плюс для возникновения электричества. Для появления людей на белом свете. Из тюрьмы с детьми не выйдешь.
Литература без детей. Варлам Шаламов. Как ужасно, когда болеет ребенок.
Легкая музыка – порождение жизни. Сейчас она склеенная, заимствованная, продающаяся и фонограммная.
В ней нуждаются. Ее покупают. В нашей стране в ней нуждались всегда. Музыка, как снег, покрывает разруху, ямы и могилы.
Музыка Дунаевского, Соловьева-Седого покрывала аресты и Беломорканалы. Но какая музыка!
Любовь Орлова – звезда, но ее все время покрывает музыка Дунаевского.
Война под голос Утесова. И яростная борьба власти с музыкой за власть.
И джаз все равно владел ногами и сердцами.
Музыка, как вода, касается всех берегов. И фигурное катание в немыслимых дозах шло под хорошую музыку, под запретную.
Музыка как воздух. И как вода.
Скорее как воздух. Окружает нас всюду.
Ее не нужно читать, покупать. Она всюду.
Двигая рукой или телом, мы рассекаем музыку.
Какую бы ты кнопку ни нажал, включается музыка.
Реклама, радио, соседи сверху, снизу, со двора.
Парад, войска, оркестры, марши. Она звучит все время, независимо от нас.
Включай, не включай. Тебе остается только присоединиться.
Сел в машину – музыка. Вошел в дом – музыка. В эфире из разных стран.
И хороший писатель тоже пишет музыку. Рассказы Чехова. Пушкин.
Гениальных песен в мире так же мало, как симфоний. Редкостные певцы рождают музыку. Еще более редкие понимают слова, которые поют. Совсем редкие рождают музыку и понимают слова. Кто владеет музыкой, владеет молодежью.
Но музыка выбирается молодыми.
Стихи, положенные на музыку, сразу становятся доступными.
Период тоталитаризма, как любая тюрьма, был периодом хороших стихов. Смысл которых был всегда один – долой тюрьму. Теперь тюрьмы нет, и смысл распался. Исчезли стихи как оружие. И появилась масса бессмысленных слов на музыку, вызывающую движение и напоминающую секс.
Это можно танцевать под бой часов, под дизель, под забивку свай, под стук колес, под барабаны в джунглях.
Сидеть под музыку нельзя. Надо танцевать внизу-вверху. Сидя и лежа на боку.
А в общем, услышав несколько нот к фильму, мы угадываем эпоху. Как в игре «Угадай мелодию» – мы угадываем слова. Это литературная передача. Так что надо бы назвать «Угадай стихи».
А эпоха волшебных мелодий, видимо, у всех прошла. Последние фильмы из музыки: «Кабаре», «Весь этот джаз» Фосса.
Голливуд собирает весь мир. И наука США собирает весь мир. Кто же мешает нам собирать?
Денег нет. А денег нет, потому что продавать нечего. А продавать нечего, потому что авторы уехали. А авторы уехали, потому что денег нет.
Вот и снова замкнутый круг, из которого состоит наша замкнутая жизнь.
Когда свобода, когда можно ехать, а можно и остаться, проверяется просто. Любовью к стране.
Но и эту любовь, как и всякую любовь, проверять и испытывать не стоит.
Надо жить: 1) безопасно; 2) лечебно; 3) образованно; 4) тепло; 5) удобно; 6) с кем хочешь.
И что-то получится. Как в музыке, которая приходит к нам оттуда, где получилось все остальное.
И все-таки.
Просто жить одним ритмом – это джунгли. Это развлечение. Это свободное время. Но остальное – это придумывание музыки, слов, цифр, аппаратов, чтоб эту музыку транслировать.
Чтоб певцы пели под фонограмму, кто-то должен придумать усилитель и магнитофон. Нужны головы.
Сейчас у нас время ног.
Головы не нужны. Руки не нужны. Время ног.
Что предмет нашего советского творчества? Из того, чем можно было заинтересовать. Это тюрьма. Архипелаг ГУЛАГ.
Диссиденты – это и была наша продукция. Продавать и завоевывать мир можно и тем, что получается лучше всего.
Аркану‑П
Второе приветствие Арканову
Ну что ж, дружба снова стала главной.
Она всегда становится главной, когда нет законов.
Из беззакония в беззаконие, и дружба – главной.
Аркадий Михайлович, мы снова, как двадцать, пятнадцать и десять лет назад, у вас в гостях. Мы снова вместе, Аркадий Михайлович.
Мы тут в связи с новой жизнью были уверены, что расстаемся навсегда.
Мол, с приходом демократии каждый идет своим путем.
Индивидуальное развитие идет на смену коллективной недоразвитости.
И вообще, мы собирались каждый открыть свое дело.
Мы надеялись, что со сборами на кухне покончено, мы перешли в гостиные и выковывали себя, готовя к борьбе за существование в новом лице, где человек человеку волк, а разносчик газет становится президентом.
Мы готовили себя к рыночным отношениям, где мы должны быть яростными конкурентами, то есть вы что-то шутите, я это ворую и шучу тут же рядом в еще большей аудитории. Вы берете тему. Я беру рядом. И пишу на эту же тему очень сильно и смешно. Вы, услышав это, заявляете, что как человека вы меня еще как-то уважаете, но писателем не считали никогда и несчастна та страна, где такие, как он (то есть я)… и страшно зло шутите, потом говорите: «А вот сейчас я вам почитаю на эту же тему свое, и вы поймете, как надо», – и страшно смешно читаете, разрывая сытые животы коммерческой публике, и она говорит: «Нет!» Она говорит: «Нет! Это и есть то, что нам нужно, мы будем ходить сюда, в Сивцев Вражек, 7, а не на Тверскую, 16, где злится этот маленький, лысый и толстый».
И тогда я вообще вынимаю последние бабки, устраиваю банкет с шутками, угощениями и полуголыми, легко угадывающимися в тюле и тумане, и держу речь в смокинге и пенсне.
– Я не буду с ним соревноваться в юморе, – с хохотом говорю я, – это вообще не его область. Он из скверных врачей стал жутким юмористом, и кто-то ему соврал, что публика смеется над его остротами. Но если бы он внезапно перестал шутить, смех бы только усилился… Ха-ха-ха, не могу. Я слышал, что на последнем вечере он после часа подготовки с трудом вышел на эту жалкую остротку. Мне ее рассказывали. Рассказывал человек, которого ничего не стоит рассмешить, который хохочет, глядя в лужу, и то он сказал: